Book design is the art of incorporating the content, style, format, design, and sequence of the various components of a book into a coherent whole. In the words of Jan Tschichold, "methods and rules upon which it is impossible to improve, have been developed over centuries. To produce perfect books, these rules have to be brought back to life and applied."
Front matter, or preliminaries, is the first section of a book and is usually the smallest section in terms of the number of pages. Each page is counted, but no folio or page number is expressed or printed, on either display pages or blank pages.

ИНВЕРСИЯ СНА

в городе S

1
Город N скурвился. Обмяк в июльском паху.
В зале прилётов таксисты облепляют саранчой, льнут волосками маслянистой кожи.
Поездка вся слиплась. День первый vs день последний, как один потный буфер, духовка, мозоли, расколотая плитка, распираемая корнями, обрубленные ветки, полиэтиленовый пакет в прибое, сухие морщины от солнца, волдыри от укусов, бесполезные москитные сетки. Прикрыл глаза на минутку, открыл — солнце раздвигает раскалёнными руками твои тяжёлые веки, в голове рывками ползёт чёрная коробочка с дохлым жуком.
Море ушло, осталось тесьмой искусственного шёлка, присборенной к железнодорожному полотну. Ту-дуг, ту-ду-у-уг, ту-дуг, ту-ду-у-уг. Они переминаются в окне тамбура, курят. Санитарная зона. Мы ловко приседаем под насыпью, смачиваем жёлтым цветы в пыли, ждём перегона, мнём в руке лопух.
На лонных улицах раскинулось блядво. Несут течку в вытянутых руках. Блядво садится в машинки и едет в гостиницу (санаторий, пансионат). Нужное подчеркнуть и немедленно отсосать.
По районам — Иран, тряпки волнами ходят по натянутым между домами до звона струнам, музыка ветра и вонь пережаренного, проссанные котами подъезды, в них нога на ногу курят пропитые дядьки со свёрнутыми в струпья хуями, дебелые жёнки с потрескавшимися пятками тащат из соседнего подъезда вентилятор, проседая под весом полиуретановых лопастей, обнажают в разрезе халата синяк на колене, стадия варикоза, тёплая пыль обволакивает усталые ступни.
Армянские детки с большими глазами гроздями свисают с винограда, спутавшегося с магнолией, в беглых пальцах угадывается геометрия семейного бизнеса — разнокалиберная наёбка. Мелкая моторика.
2
рододендрон пахнет после дождя особенно остро-ядовито (наклонись ко мне, я расскажу тебе одну историю: однажды наполеоновские войска устроили привал в африканской деревушке и, наловив местных барашков, устроили шашлык, нанизав баранину на рододендроновые ветки, а наутро многие не проснулись, отравленные ядовитым соком, что придавал пикантную горечь барашку)
магнолия другая, добрая и щедрая, непристойно распахнутые, словно на приёме у гинеколога, цветы, где роятся одуревшие от изобилия пчёлы
воздух насыщен олеандром и немного камфарой
люди ходят практически голые, чувствую себя Гогеном среди островитян, но не могу разоблачиться, ужас возможного оплодотворения и ненужного прельщения
нейронные импульсы стремительно затухают, такова особенность влажных субтропиков: укорачивать глубину рефлексий, сводить сигналы к осязаемому, подвешивать лексику, на вторые сутки путаешь маузер, браузер и блейзер
самоучитель французского традиционно открывается на сорок пятой странице (там буквы уложены горстками, в каждой есть твёрдая умная косточка, но раскалывать её мне в лом, изабелла ссыхается в изюм и глядит угрюмым петитом)
единственное интернет-кафе в городе обанкротилось полгода назад и переоборудовано под бордель (лениво заколочено, маузер не открывается)
3
купалась в шторм, долго не могла вылезти, волны отшвыривают назад, руки и ноги тянут свинцовым грузом, кругом ни души, легла на спину, чего-то ждала, копила силы для рывка, рассердилась и принялась одержимо снимать пену растопыренными пальцами, отчаянно колотя по воде, боролись, получила каменным кулаком по удивлённой физиономии, выползла на ватных ноги, полный купальник песка и зелёных соплей водорослей, преисполнена презрения
4
привет, здесь происходит вот что:
привет, здесь происходит вот что:
в синей палатке разливают домашнее красное, под порожком мутнеют мелкие монеты, втоптанные в проспиртованную глину, но ещё доступные быстрому жёлтому ногтю
тридцатилетние женщины, потряхивая синие коляски, спорят о том, как родить мальчика: подгадать, чтоб месяц зачатия и возраст матери были чётными, день зачатия безнадёжно растворён в бесплодных ночах, в восхитительном пьяном разврате (заблудшая сперма на кафеле), сигарета на двоих: привет валет, бонжур мадам
на раскалённых от солнца капотах в гинекологических позах греются кошки с оттянутыми сосцами
распахнутые окна беременны органзой
X в юбке-гаде энергично жестикулирует, разлетаются горячие слюни от подкованных золотом зубов, крой по косой скрывает оползень ягодиц, неряшливый рот оплывает гримасой разочарования
девочка лупит ракеткой мяч, промазывает, лезет в ежевичный куст, облизывает посечённую ладонь, садится на терракотовую кожу корта, сегодня нечётный месяц, ей 21
коты падают в том самом месте, где их сморило, растекаясь лужицей, представить, что они способны охотиться на не менее ленивых голубей, которые воруют у них крошки из-под носа, невозможно
и снова влажный вязкий пар, безжалостное белое солнце, потная муть, испарина между ног, беспрестанное волочение в гору, плывущую по небу ватной фатой-морганой, сморгни — нет её
Природа тут чрезмерная, избыточная, мощная, листья костяные, дети мясные. Если дождь – то как ведром по голове. Если солнце — то раскалённым кулаком по носу. Если стройка – то сразу и всего. Сейчас стадия смычки, фундаменты залиты, опоры водружены, рабочие барахтаются на высоте, как апельсины на ветках. Масштабы такие, что человек – как говно в проруби, ласково прижимается к тенёчку, буёчку, ступеньке, лесенке, надо всё вертляво миновать, обойти крюком, переждать, догнать, дотянуться, перетерпеть.

Москва

...вообще, чем хороша ночная Москва. Если соблюсти ёмкости и потребности, то всем. Припозднившимся прорабом в опилках, который прячет во внутренний карман «Столичную», собаководицей, склонённой над призрачной раскоряченной тенью, долгим эхом каблуков. Дети трепетно целуются в подъездах, прижимаясь к горячим пыльным батареям. Педерасты точечно, но существенно скрашивают тусклую осенне-зимнюю коллекцию.
На «Охотном ряду» сворачиваются подземные скрипичные вивальдисты — делят выручку, пахнет горячими слойками с малиной. По красной пл. шатаются пьяные финны, роняя фотоаппараты, безуспешно пытаются выразить тебе какую-то свою утраченную, но таки мысль. На «Новокузнецкой» — извечная стрела глухонемых. Хрупкие, аквариумные, покрыты настом отчуждения.
Или вот, скажем, выхожу я на Нахимовский, ежась в чёрном пальто, придерживая орукавленным запястьем бескозырку с лентами. Ежели минус обрыдлую «Интероптику» с кивающими синтетическими котятами и очкастыми дачниками в витринах (консоме, канотье) — полный шанзализе: неоновые лысеющие деревья в марципане, вымытые машины в брызгах, есть даже районные бляди — вполне, замечу, с осмысленными таблоидами.

и москвичи

В москвичах есть простота — речи, поведения. Прямота, грозящая снять интимные завесы — она складывается из такого... не то чтобы прагматизма, а словно бы нехватки то ли времени, то ли денег. В общем, чего-то все время почти мало, оттого некогда расплетать и поэтизировать. И объем, ёмкость и ритмы не оставляют времени, выбора. И нетерпение, с сохранением некоторой-таки точности и без раздражительности. Всё должно быть прозрачно, чётки и по возможности лаконично.
Есть приятная для глаза заданная траектория движения, встроенность. То есть москвич он в парке будет занимать правильное место на лужке и доставать из сумки вкусные полезные вещи. Все съест, что достал, как вдумчивая муха, и упорхнёт в нужное время, чтобы приехать вовремя домой и сделать что-то ещё, осмысленное.
И звонки. В Москве дружат по телефону.
Ещё москвичи занимаются консервированием, сахарят клубнику, хранят зелень в морозилке, разбираются в грибах и вообще, в быту комфортны и организованны. Даже если скученны — всё распределено, рассортировано.
Москвич — он у себя один, и он это знает и помнит. Своего рода купеческая уплотнённость. И москвич каким-то образом поддерживает вокруг стройную структуру отношений, и у всех в ней есть осмысленная обоюдовыгодная позиция.
Двойственности нет, листать и слюнявить нечего. Двойное дно — редко, и это наверняка некоренной москвич. Есть вектор, сильный и плотный. Хороший, я бы сказала, в москвиче персональный хуй. То есть ян.

и петербуржцы тоже

У петербуржцев проблемы с адекватностью самовыражения. Говорить как есть они не могут, потому что это идёт вразрез с интенцией многоточечности (у них мысль идёт пунктиром, перескоком) — потребность в некоторой авербальности. А довести авербальность до органического интуитивного статуса, «когда все и так ясно — без слов», они не могут в силу заниженной энергичности и слабой (внутренней) пластики. И они ленивы (не только коммуникативно) — оттого все как-то так... само.
Вы поняли что-то из выше сказанного? Я нет. Вот так они и разговаривают с вами. Петербуржцы. И они продолжают про себя рассказывать так (им же похеру, понимают их или нет):
...и странный дисбаланс между внутренней речью и внешней. И это все зыбко как-то покачивается и как бы ускользает, но на самом деле не ускользает, а куда-то тихо волочится и испаряется (в Карелию, например, или на их, петербуржцев, дачу в Токсово, а может, и в Выборг, отсюда неясно).
Сомнамбулическая лемурчатость с неожиданными прорывами, провоцируемыми какими-то скрытыми из-вне мотивами. То есть, если петербуржца пихнёшь, он покатится. Ну, нет так нет. Мыши шуршат и разбегаются (всё-таки Токсово, раз мыши... или всё же Петропавловка, а?).
Выстроенная речь при слабой физиологической пластике. А регенерация умеренная, с уклоном в деренегацию. И вообще, все как-то медленно и с провалами. И вытесненная раздражительность алеет на периферии желтушной склеры, студенистое желе прикрыто усталым веком, девятнадцатым и двадцатым (на Сенной примерно это всё происходит).
Для петербуржцев время абстрактно и размыто. И транспорт нерегулярен. Некоторая сонливость во взглядах, замедленность речи. Паузы.
Я думаю, что в петербуржцах живут по два человека. Пока второй ведёт речи, первый отслеживает и беседует со вторым (корректирует). От этого ощущение не тет-а-тет, а сонного коллоквиума. Чаепитие у Сони (Мармеладовой).

Гагры и Пицунда

в разрушенных домах растут плющи и лианы, простирают толстые руки из окон, ложатся весом на безглазые рамы, те лопаются, ломкие трещины венами оплетают облупленные фасады
хмурые женщины в чёрном толкают тележки с мешками муки, одышка первой останавливает процессию, кладёт поверх железной рамы полные руки, чёрные глаза внимательно глядят в
заброшенный мандариновый сад, густой и гудящий, в тень, иссечённую лучами, стволы растерянно сгрудились, ничьи
на эвкалиптовой аллее абхазец продаёт вино из Изабеллы, угощает, ругает Шеварднадзе, смеётся беззубым ртом, это Альберт, живёт в Гаграх
в органном зале на Пицунде концерт, 15 зрителей и органист докуривают, гасят, органист открывает дверь зала своим ключом, между фугами снова выходят подымить, обсудить новости
на каждой сосне в заповеднике на берегу — табличка с номером, живу под 145-и — раздвоенный ствол и небольшое дупло, в котором что-то шевелиться чёрным войлоком, ворочается, укладывается, пластается
созвездия в небесном бархате рассыпаются в многогранные призмы
удушающий запах эвкалиптов, зимой его волшебным образом возвращали тёмные продолговатые листья (кашель лечился под одеялом, наброшенным на голову, — лицо обращено в чёрную заводь эвкалиптового отвара, налитого в ведро) (в черноте показывали картинки, кривились лица, далёкий крик пронзал бездонный колодец, немигающий глаз сканировал нефтяную густоту)
острый кофейный аромат шёл от рук сухих женщин в чёрном, они водили ладонями над раскалённым песком с притоплёнными в нём джезвами, потом рассматривали чёрные силуэты в крошечных чашках: волны и собаки, ноты и кресты, словно смытые волной, валились набок, но парок было не смутить, ничто не ускользало
Пицунда резала глаз аквамарином моря, непорченого волнорезами, буйками, сухогрузами, голое и ленивое море берегли медузы всех мастей, киселём держащие оборону, желеобразное прибрежье сменялось многослойными потоками: вдруг в тёплом компоте, где головы туристов плавали яблоками, пятку взрезал ледяной поток потайного течения, увлекая в
слепящие дорожки лазури, лощёные чёрные спинки афалин, сбитые сливки редких облаков

Сухуми

В Сухуми — на комете (метеор?). В обезьяний питомник. В шторм обезьяний питомник начинался раньше положенного: заблёванные кресла второго отсека, грязная муть нервного моря, насморк тумана, скрежет палок по днищу. Однажды под подводные крылья залетела бочка (?), рёв, качка, встали, наружу полез матрос, нырнул в жёлтую холодную глубину, вынырнул, зло отплёвываясь, пряча порезанные руки, полетели над волнами дальше.
Рассказывали, что в бухте в ясную погоду и в штиль можно рассмотреть мощёные улицы подводного города Диоскурия.
Одесса
Из всей июльской поездки в Одессу мозговыми сонными пузырями всплывают не Новопортофранковская и Арнаутская, не Пушкинская и Дерибасовская, а изнуряющая просёлочная дорога к пляжу на Черноморке.
втоптанные в пыль лоскуты шин
россыпи гравия, гвозди, клетчатые тапки на резиновой подошве
растерзанные мыши, голубиные перья
кукурузные кущи, сдобренные коровьими лепёшками
облезлые дачи с конопляными бечёвками на скрипучих низких калитках, через которые можно перемахнуть, привстав на цыпочки
с зелёным летним душем, к двери которого приколочен лист алюминия, с прислонённым к нему мотоциклом «ИЖ»
с террасами крошечных садов, утопающих в душной амброзии
с подвязанными белыми тряпочками мохнатыми помидорными стеблями в деревянном ящике (дно которого устлано полиэтиленом, тряпочки - порванное на длинные ремешки вафельное полотенце)
с незримыми собачьими цепями, опутавшими потрескавшуюся знойную конуру (энергичный звон о металлическую миску – блохи заели)
со сплетениями белых цветков, впаянных в раскалённую от жары рабицу
мы шли в звенящем от мух воздухе
мы шли на море
держится за плесень быта
взбалтывает белый осадок
запивает изжогу содой
руки закинуты за голову, подтёк под грудью от молока, лицо амбивалентно
всё правильно
так и надо
как было
Оборачиваясь в своё (счастливое, как выясняется к зрелости) детство, я припоминаю, что меня целенаправленно не укладывали спать. Были три волхва тёмного предсонья: бригадир Степашка, абстинентный Филя и свинья Хрюша ‒ предвестники скорого забытья. Они забалтывали, липко отвлекали, наматывали мнимые разногласия с одной лишь целью ‒ не дать мне словить начало дрёмы.
Помимо них присутствовали:
тёплый сдобный запах маминого югославского халата, с прожжённым сигаретой рукавом, брошенного поверх кровати
вешалка, оборачивающаяся во мраке демоническими рогами проникающего сквозь стену, от соседей Сафилиных, инкуба
узкая надёжная честная полоска человеческого света под дверью, иногда родные тени на ней
приглушенный железобетоном прибой футбольного матча по телевизору, приливы и отливы эмоций
строгий речетатив позднего лифта, бережно несущего в своем чреве чью-то маленькую трагедию
расползающиеся веером и мгновенно собранные в руку ночи отсветы фар на потолке (кого-то, ещё таящего по инерции на устах радость расслабления, спешили вставить в кубический лифт, чтоб ему там взгрустнулось и протрезвелось)
папина сказка о ёжике, что шёл по осеннему лесу, и тихое шуршание щекотало розовые ёжиковы ноги, ароматные прокуренные усы, лёгкий алкогольный шарм (который потом ищешь в других, но они про ежей ничего не знают, и сразу грустно)
история про ежа никогда не имела финала, он просто шёл в тумане, спотыкался, находил веточки, спотыкался снова, а папа сам засыпал под свою бесконечную осеннюю историю о вечном пути, который начинается с первого ли и никогда не кончается (как бесконечное дление, блеяние, бормотание, присоединение, сшивание)
до времён
внезапно ‒ внеочередными каникулами мозга, византийскими векселями, зороастрийской клинописью, шумерскими письмами с фронта ‒ предсонные бабушкины истории про Осипа и его 12 братьев, как если б они жили через забор, и их гусята пролезали в нашу щель и щипали наши люцерну и клевер, родные и тёплые, и несправедливость фараона сначала восторжествовала, а потом справедливость,
и после этого окончательно успокоиться, обрадоваться тому, что амбары полны были зерна, и хватит его на три года, и на семь, обнять бабушкин живот, который пирог, горячий и пышный, и слушать стрекотание, или вьюжное завывание, опрокинутый в бездонное добро, как в гору жёлтого проса или перин, с ощущением, что это будет длиться вечно, как небо, как счастье, окончательное и бесповоротное









This site was made on Tilda — a website builder that helps to create a website without any code
Create a website