Book design is the art of incorporating the content, style, format, design, and sequence of the various components of a book into a coherent whole. In the words of Jan Tschichold, "methods and rules upon which it is impossible to improve, have been developed over centuries. To produce perfect books, these rules have to be brought back to life and applied."
Front matter, or preliminaries, is the first section of a book and is usually the smallest section in terms of the number of pages. Each page is counted, but no folio or page number is expressed or printed, on either display pages or blank pages.

ОТСЛОЕНИЕ СЕТЧАТКИ

пошёл

Дальние районы налипали неоном и нутряным запахом горячих металлических кишок, беглостью пальцев дебелых продавщиц, сыплющих конфеты «бадминтон» в конус картона со впаянными ресничками непроваренной древесины, сизыми лицами, опущенными в подушку семейного допроса, гематомой на затылке от компостера, постригся у менструирующей женщины и чувствовал от неё слабый запах металла, перебитый резкой оплеухой аммиака с соседнего кресла

дача

…и вся эта затея с дачей была посмертной аутогематерапией ‒ взять из вены, влить в мышцу для поднятия иммунитета, от одного куба до десяти. и обратно

способом отрыва от простоты и ясности солнечного дня, уходом вглубь от ненавистного татуажа губ, татуажа бровей, контактных линз цикламеновых тонов, от D&G на стретчевой жопе, гулкий шорох желчных протоков, в артериальные приливы, в бисеринки над губой, во вросший ноготь, в сломанную занозу под дублёной подошвой

в другой дом, с другим лесом за другим забором, не таким строгим и мшистым, не таящем в холодном сердце торфяное озеро со ржавой водой, с другими улитками и жабками, не такими крошечными и землистыми, укоризненно плавающими брасом в треснутой миске, репрессированными недоросликами, недогретыми скупым северным недосолнцем

и эта непохожесть обстоятельств места и времени замедляла укол утраты, проворачивала, путала

дача придушила в комариных объятьях, берёзовых углях на босу ногу, пепле грязного обихода, текущем вдаль реки сортире, подноготная мятная плесень вперемежку с грибами

лодыжки расчёсаны в дермическом порыве ‒ нету кожи, и только вой ложится туманом над черным торфяным озером, мглистой ступкой унося в ил беспокойного сна

я бы рад забыть обо всем, что случилось, но зуд накрывает мычащими сонорными всполохами, уже и не недоразумение, а вселенский правильный замысел горит латунным солнечным диском

тонкое з-з-з-з-з-з-з-з-з-з-з-з-з-з трепещет несмолкаемыми усиками по тонкой щиколотке

медицинский институт

Я-ву

Первая же зима в этом городе, равноудалённом от past perfect и future, нанизала на свои иголки все лубочные картинки, считанные где-то между залипших строк. Острую перхоть вьюги, стоптанные кирпичики пятиэтажек, горизонтальное парение вырезанных снежинок, гулкий смех из тёмного парка, пустой, чуть душный от паркета коридор закрытого на ночь медицинского института, морозный воздух из разбитой фрамуги, твёрдые настойчивые губы.

без дома

Я решил вынимать пинцетом стёклышки из своего прошлого. Мелкие чужеродные кусочки, которые давно уже не саднят, а просто свисают из чуть распоротой кожи на коллоидной слюне.

Тёплый летний вечер под Катовице, запах остывающего асфальта, шорох тёмных массивных крон над головой, синие блики вечерних новостей в окнах первых этажей, щеколда на пекарне, где днём можно купить воздушные пончики с корично-имбирной присыпкой, поджелудочное ощущение своей чуждости и необратимой отстранённости, как холодный кулак в подреберье.

Я случайный камень в теплом мякише твердеющих сумерек.

сверху

представляю эту картину полуденного пляжа из космоса, ну или чуть пониже, из слоистых или перьевых облаков
в резком сиянии белого солнца, хирургическом стерильном бесполом небе
с расчерченным кафелем самолетных коридоров
море – четким контуром пялец с натянутым синим шёлком, люди – в точки, в рассыпанный бисер
И вот эта лазурная мануфактура колеблется, внутри неё что-то чёрное, угольное, зловещее по дну, скрытая основная нить, придонный водяной упреждающий знак, прошивает изнанкой, быстрый катран под катамараном
И снаружи эти, обожжённая глина рук-ног, смазанная кефиром, голововерчение, бумагомарание, пауки-шелкопряды, шур-шур, подкатились к пяльцам, остановились: зябко.
Потом – нырк! В воду. Она их приподнимает и приопускает.
Шарики размётанных волосы ‒ как лопнувшая вишня в компоте.

массаж

А я в аду. Пеклом в дышло. Спросонья – в удавку. Солнце выжигает органику напрочь. Тления кошачьей мочи уже нет, только раскалённый дерматин проулков. Выглаженный глянец магнолиевых листьев.

(Пар ‒ в пыль. Шёлк ‒ в лен. Щёлк ‒ в печной плен. Голова чугунная, инкрустирована тусклыми изумрудами глаз. 1 шт. Ноги и руки – тисо-самшитовые, тонут в морской воде. 4 шт. Кряжистое тело. Бородавки. Мох. Шейные годовые кольца.

Плавятся причинно-следственные связи: после вчерашнего массажа душит беспричинная ревность. Ярость косых мышц. Безответность посечённого мениска.

Массаж ‒ это связная вполне история, рассказанная пальцами. Исход по ягодичным холмам. Аркада и квест небольшого племени, их пленение в области живота, водопой в яремной впадине и благополучное освобождение в районе копчика.
всё что останется
в конце концов, действительно, остаётся только текст
остаются наружные щупальца, отёчно и мягко вываленные из стакана
остаётся кусок жёлтого твёрдого сыра
детские носки, брошенные на пол прихожей
разлитая мыльная жижа с провисающим в себя мыльным пузырём
выключенный термостат
непрощёная измена
измененная простата
холодный неман
зима
«мама»
они меня так называют теперь

тело

тело кожи

Сначала темно. Густо и влага. И темно. Потом на этом темно из точки трещины. И очень тяжёлые оконечности. Руки отлиты из металла, огромны и облы. Тело истончается в сегмент сферической прозрачной кожи, или нет, прозрачной кожаной сферы либо сферической кожаной прозраки, сфера раздута до неохватного, распластанные плоские пальцы растягиваются в синхрон со сферой, лицо обращено во внутреннее ничто.

Раз в неделю я вижу это, закрывая уставшие глаза перед сном. Что это. Для чего это. Кто меня распинает. Равноденно и равносторонне натягивая утробную пуповинную центрифугу на чёрную скорлупу неведомой мне предрассветной курицы. Мягкая немота и пористость кожаной натянутой поверхности, и никогда-никогда не рвётся и жутко от её безраздельного принятия.

тело настроения

кубическим штрихкодом по вене
глюкозовым привыканием
витаминовым плацебо и неорганической химией нейронной бодрости

собственно тело, в статике

Представьте себе программный апофеоз тела, когда по центральному каналу в воскресный прайм-тайм вам показывают полную коротко стриженную женщину пятидесяти с лишним лет, которая, выбросившись из окна, неаккуратно падает на соседский балкон и лежит там, с перебитыми ногами, позвонком, руками и просящими мутными глазами, в которых уже мёртвое завтра и ещё живое вчера. А вы в это время с урчащим котом на руках и родными отмечаете второй день согласия сердец, и в ваших бокалах вино, и вкусное на маленьком столе, а четырёхлетняя девочка Ева гладит воображаемое платье невключённым утюгом, и, слава Б-гу, делает это вовлечённо, маня уже чуть напряжённого кота черным змеевидным штепселем.

Или лучше представьте себе, что вы просыпаетесь от того, что любимый вами мужчина снимает с вас очки и опрокинутую на них книжку, открытую на вводном слове многословного переводчика, а вы щуритесь от слабого света и прячете щекотную улыбку поролонового сна в полуобороте взлохмаченной головы. Это тоже маленький апофеоз неконтролируемой телесности, но уже с другой коннотацией и большей степенью разряженности и невесомости. Такой же (м)аленький, как «пчхи» по отношению к оргазму.

тело глаза

Когда стало ясно, что не важны лица, числа и повод, обстоятельства и последствия, а только субъективное движение и возможность отследить колебания воздуха, потому что лица сотрутся, а выработанный в тот момент воздух умчит в небо и будет столетиями участвовать в круговороте воды в природе, все видимое самоустранилось, как второстепенное и условное. Как выстраиваемая в лакированных черным ногтях икебана, которая изначально только рамка, на которую смотреть, скаля черным же лакированные зубы и щуря нечёрные глаза.

тело языка в отношении к просто телу

Труднее всего не принимать решения, потому что волевой импульс нацелен на рубящий жест и номинативный сбой, обращённый в междометный конструкт. Я хочу вам сейчас сказать. Я хочу сказать вам. Вам сейчас хочу я. Сказать я хочу. Вам. Избыточная коннотация, нанизанная на номинативный ступор, нанизанный на заострённые ребра ситуации, нанизанные на вскинутые брови, нанизанные на суженые зрачки, нанизанные на белёсые нервы, нанизанные на мясо, размеченное пунктирными сухожилиями, черчённые паутиной по корпусу. И всё. И ещё вены. Пульсирующие или статичные, как нарисованные реки.

тело уха

ты слышишь голос
ты слышишь архаичный звательный падеж с пахнущим ванилью польским окончанием на «о» или «йу» ‒ аню-аню-аню ‒ и незнакомым префиксом и аффиксом и принимаешь его галлюцинацию.

тело тела

ты пишешь вместо экспликация ‒ эксплификация, вместо агент ‒ актант, вместо тезаурус ‒ тезуриус, и так каждый раз ‒ подмены и засады, ты стучишь пальцами по клавиатуре «В связи с этим, видимо, возможно говорить о трёх реальностях, значимых для паремии ‒ реальности реальной (объективной и чувственно осязаемой картине мира), представляемой (условной, отражённой, понятийной, определяемой сознанием субъекта, формируемой фольклорной традицией ‒ реальность мифа) и структурно-семантическом пространстве текста как реальности языковой. (здесь: важно отметить, что для традиции реальность объективная сливается с представляемой ‒ денотат расположен в сфере представлений, особым образом смоделированной) (Гумбольдт: «Язык обозначает не сами предметы, а понятия, которые дух независимо от них образует в процессе языкотворчества»). Употребление термина «ситуация» определено тем, что (1) паремия ‒ это остаточное представление о ритуале (= действе) ‒ в ситуации заложен элемент динамичности, (некоторого соположения) комплексного преобразования представления, акциональность (как категория предикативная) (2) этноним (как имя объекта одушевлённого ‒ в прямом значении) выступает как актант, моделирующий ситуацию в действии (выступая уже в переносном значении)», а в это время в смежной комнате совсем не ритуально трахается твоя подруга с женатым и некрасивым этнически ассимилированным актантом, который нанизывает её на только ему ведомые мифологические инварианты и впрыскивает синтагматические спиральки и валентности, а ты, как никогда, озабочен проблемой денотата и десигната, и за окном цветут каштаны, и хочется склонить чугунную преддипломную голову на скрещённые руки и отстукивать пальцами туг дук, туг дуб, туг бук, туг жук, туг мук, туг рук, туг вук, туг тук.

Заснуть, а наутро обнаружить на шоколадной обёртке, подложенной под клавиатуру, написанные твоим твёрдым размашистым почерком двухсоставные полные простые предложения с предикатом в изъявительном наклонении в настоящем времени и третьем лице: «Оса быстро виляет полосатым задом» и «Ружа вытерла пыль полными руками и брезгливо обтёрла их о фартук». И поперёк этого твоими же мелкими печатными буквами «сноск. п/д топор-ва в III гл» и обведённое в красный кружок «5-а, 5-б».

прогулки

Годы ежедневных многочасовых прогулок так впились в мозг, что каждый день в полусне всплывают непрорисованные фрагменты проулков, кирпичных кладок, кустов ‒ то в снеговых шапках, то с растопыренными пальцами голых веток, с собачьими впереди хвостами (куцыми, колечками, над колченогими столбиками или стройными черными), с разбитым стеклом между галькой перед гаражами, площадки, площадки, площадки, площадки, чистые, грязные, деревянные, пластмассовые, металлические, свежевыкрашенные, ржавые, некрашеные, гнилые, с крестиками и ноликами, с лужей под трубой, с дыркой на трубе, с проваленными досками, с гвоздем посередине, c новым грибочком, скрипит слева, привязывать, подхватить, обломан поручень, скаты, дети – умные, глупые, красивые, некрасивые, послушные, вялые, вспыльчивые, инертные, бешеные, песок на голову, кривятся квадратным лицом, послушно грузят снег (песок, глину, грязь, траву, камни, воду) в машинки, кормят голубей крошками (семечками, просом, бубликом, хлебцами, песком, грязью, травой, водой), черви, жуки, листья, одуванчики, игрушки, подписанные розовым лаком (формочки, лопатки, бесполезные грабельки, стаканчики, куличики, палочки, тарелки), поралк, лорк, логк, щулолои, орплыкрадло, завидло, драно, щавелкасти, плотненько всыпано через воронку зрительного канала в мозг, запаяно ежедневным сканированием, неосознаваемым, как медицинский мониторинг пространства, как не ощущаешь чужеродность имплантированного свиного сердечного клапана.

курсор

Мама говорила ‒ уже пусть идёт оно как идёт, только уж хочется вишни ‒ это было б нелишне, барбарисовые заросли, сквозь них продираться, плиточные препоны, задирая ноги просунуть голову, ободрав колени, ходить по воде, потому что была по любви зачатой, не скучнорождённой, а кругом сплошные бананы, манго, лимоны и апельсины ‒ для нескучнорожденных другого цвета кожи, им же, видимо, антоновка мерещится в плохо сколоченных ящиках, переложена сеном либо стружкой, в толчее, в склочности (здесь бы добавить «черножопой сучности», но врождённая генетически политкорректность требует выхолащивания черных жоп до жоп просто ‒ не хочется обидеть чёрную жопу, будто она не в курсе мерцания своего хромосомного курсора).

Таня

Вспомнилась рыхлая, как 40-процентная домашняя сметана, Танечка Р., которую мечтал нафаршировать сосед этажом ниже, интеллигент с собранием ЖЗЛ и чисто промытыми носогубными складками. Авоська. Танечка, белёсая, в сильных очках и уже в седьмом классе целлюлитными коленками, с детства настроенная на заклание, чужое смрадное пыхчение, наедалась по ночам пельменями, сваренными в чайнике – чтоб мама не заругала. Из тех, которые, наклоняясь у мусоропровода за вылетевшим очистком, становятся моментальными жертвами. Сначала трепетная, быстро краснеющая, альбиносая, уклоняющаяся от жёстких жёлтых пальцев или от свиста ровесников. Потом психопатическая, взвинченная, жрущая, ненавидящая книжки и фильмы, заточившие её в неисполнимое ожидание, закованная в расплавленный жир вечного внутреннего горения, избегающая зеркал, мужчин, женщин, детей, собак с мокрыми носами. А тогда сидела на высокой кровати, свесив ноги, и перебирала крупную клубнику, с хрустом отламывая тугие усики.

мышастая

‒ Взял меня мышью и люби во мне мышь. Ласкай, корми, пои, сыра мне, сыро!

Приподнял глаза над книжкой, проушность напряглась, заострило, передерг, сединой рванул в дугу:
‒ Надо прививать и шелушить. Хвост, кстати, в говне. Не первый, заметь, день. Брал розово. Имеем спустя сроки хвост в говне. Трошнотварно.
Осмотрела сзади рейтузы, отряхнулась. Мельтешение. Ну вот. Пружинит, ёрзает, врёт, роняет.
Терпел-терпел, потом отложил книжку, взял и ебанул подушкой. Заметалась было в межстенке. А там были шпонты и гайдамаки по двести граммов. Упала и глядела на luxtru, подобрав колени, диатезные лапы сложив на груди.
И звезды.

меренги

Меренги извилисты, игривы, смоляны, чурчурны, пустырно и всяк. И шуршунно месовом мёрзно в окололёдье. Закипятилось и всыпало меренгам. Я там был. Слизко. Дерьмо еда, не наша. Кочубейно и желчь идет. Но блевалось оченно. Итого марко. А папа молодцом держался, нахваливал, ершом водил по кругу, гопотом, перчика-укропчика, в нетерпении хрустели суставы, ногти метались по бахроме.

Москва

расслабленные кисти, брошенные между колен & согнутые колени & стекает путаный сон & приспущенные желатиновые веки & отвисшие челюсти & стянутые плечики & асимметричные вытачки теснят & бедра, запаянные в ангорскую ворсу & у неё зуд, тайком трётся о вертикальный поручень & чужая спина с прилипшими силиконовыми волосками & головная стружка, сквозь редкие русые волосы ‒ раздражённая кожа & шелушение склонённой шеи & масленый затылок, прибитый сдёрнутой лиловой шапкой, зажатой в подмышке & малая погрешность сличения частот & тягучая тишина в статических паузах между рваными перегонами, прерываемая глухим кашлем & запах типографской краски, оцинкованные буквы на пальцах & блок фазовых компараторов & пластически двигаться & органично выбирать траекторию скольжения & эмбриональный кокон моего дисконнекта & фаршированные вагоны выблёвывают сырое и сонное & склеенное струится по подземным канализациям & золотая ты моя Москва

ты

Педаль forte (для правой ноги) – не только делает звук громче, но и пролонгирует его. И тогда ты снимаешь руки с клавиш, откидываешься на спинку, закрываешь глаза и слушаешь испаряющиеся звуки. На затухании это бессвязное акустическое бормотание, слитое в точку.

Я сажусь в кресло, закрываю глаза и слушаю. Если пошевелить головой, слышен хитиновый шелест волос. Шаги по коридору. Шины проезжающих машин. Открытый кран. Хлопнувшая дверь.

Или сажусь в кресло, закрываю глаза и дышу. Кожаные подлокотники. Если повернуть голову набок, размытый запах кожи. Сквозняк доносит запах хвойного дерева (новая полка).

Или закрываю уши и смотрю. Ты кладёшь в рот сухари и медленно прожёвываешь, не отрываясь смотришь прямо перед собой. Потом вновь опускаешь руку в пакет с сухарями. Неспешно подносишь ко рту. Замираешь. Продолжаешь движение. Закрываешь рот. Медленно прожевываешь. Ты меня завораживаешь, и я не хочу знать, что ты видишь. Так ты съедаешь два пакета сухарей. Артикулируешь, вскидываешь брови, опускаешь уголки рта, вытягиваешь губы, проводишь языком по ладони, собирая крошки, запрокидываешь голову и сыплешь в рот остатки сухарей, поправляешь волосы. Вопрошающий взгляд. Губы непрестанно движутся. Я достаю из кармана третий пакет, кладу в протянутую руку. Ты отрываешь зубами уголок, складываешь пальцы, сосредоточенно шевелишь ими, засовываешь в рот щепотку и медленно прожёвываешь, отводя взгляд от меня и останавливая его перед собой.

сахарная вата

тропинка к дому, избитая большими подошвами, в синяках (рассосутся ночью)

ребристость стволов, в корявых трещинах ‒ белые дорожки, в которые хочется уткнуться носом и обдолбаться древесным снегом, рухнуть в сахарный сугроб, в смеющийся рот забился снег

я хочу смотреть, что там, под ним, я хочу смотреть лицом, там должны быть некрупные лазы и крошечные юрты, оленята размером с монетку, алеуты величиной с тараканов потирают лапки, садятся верхом на монетки и отправляются в экспедицию за свежими осколками, чтобы вставить их вместо окон

соседские собачки, веером, прикреплённые через поводок к морщинистой треморной руке, высыпают из обосанного только что ими же лифта под ноги, запутывают и хотят повалить (и, возможно, обоссать) ‒ не разбирают дороги, поэтому каждый день пятиминутная возня у лифта

бесконечные цветные спам-листки, которые сгребаются в картон и поджигаются бычком, чтобы потом в полночь бежать с водой в холодный подъезд, глотая чёрный вонючий дым, смотреть на полуголых сонных соседей и их собутыльников (любовниц, тёщ, племянников ‒ они, как собачки, тоже группами) ‒ «приятно было познакомиться»

сон

снится дорога из Пицунды, томная, долгая, лиловый блин закатного солнца в масляном море, ушная раковина в тонких прожилках на просвет, оранжевые мячики перезрелой хурмы в росчерках веток, чайные кустики серебристыми волнами качают холмы, стрекотанье и шелест гравия, остывающий асфальт, светлое будущее, бледный профиль впереди сидящего, его верность, его чёрная родинка на спине, его аутентичность, его анафилактический рывок, его плазма.

Агата

Легла на коврик в траве и положила на лицо «Чаепитие в Хантерберри», жёлтая бумага «роман-газеты» тускло пахла нужником, крючок плавно лёг в петлю, солнечные нити сквозь паутину, реактивный шрамик самолёта, июль на исходе, выкопанные жёлтые пригоршни луковиц с расцарапанными боками, персиковая косточка, облепленная муравьями, часики, горькая брешь пустого почтового ящика, остановка дыхания.

свадьба

На изумрудных лужайках кружились за руки женихи и невесты, крепко сжимали в потных ладонях белоснежных патлатых голубок (подбросили их над свинцовым озером, новое колечко чуть не слетело), подружки в чёрном мини проверяли презервативы в потайных карманах дамских сумочек и смазывали круглые губы блеском, фотографы вертели лужайку латунной ручкой, тётя-голубевод в трико подтягивала за кустом гайки на велосипеде и провожала взглядом Чужую Белую (жизнь представилась ей чередой необратимых утрат), вдруг моментально щёлкнуло, затянуло, блеснуло, звонко ударило в сухое дерево, накренило глиняный край, кремовый флёрдоранж остался в сморщенной маминой руке, некстати початая бутылка шампанского, письки испуганных лиц съёжились в жёваную бумагу и навсегда размылись в плотных тяжёлых каплях июльского ливня.

секретное

Тупо простирала пуховик в стиральной машине, во время не размяв размокшие пуховые катышки. Запрело. Удивительно родной запах гнилой плесени, пердючего рокфора или дорблю. Пограничный сладкий распад пуха, отголосок цыплячьего тела, мельтешение фотографий сепией. Прихожу к нему, отверженному и сплюснутому на сушилке, и втайне опускаю лицо. Сырая ночь. Курятник. Грушевое дерево. Глухо падающие на шифер коричневой кашей перезрелые груши с верхних веток. Стрекотанье. Август.

Всё ушло. Остались только невидимые вонючие пуховые катышки в темноте ванной.

рынок

какие строгие и неподкупные лица у этих продавцов картошки из Нижнего Новгорода, они сами
а сами они похожи на картошку, руки у них покрыты земляной пылью и в за откинутым бортиком спрятан чёрный пакет «Буржуа», в котором кусок домашнего сала, хозяйственного
кусок хозяйственного мыла, в газете, просаленные типографские буквы расслаиваются в голограммы
и мы, беспечные голограммы, с жареным миндалём в карманах, отягощённые кефалью (амуром?)
расплатившиеся сполна за amour, встромляю зябкие пальцы в строгие горячие ладони

моё море

...моё море ‒ южное, тёплое, чёрное, шёлковое, томное, дельфиновое, расписные желе медуз (испаряются на солнце), крылатые скаты (некоторые бьют током до ожога и судорог), рыбы-иглы (безобидные крошки), катраны (метровые вкусные акулы), рапаны (это с рисом), мидии (трудно раскрывать), крабы (быстрые, живут в волнорезах и прочих утёсных расщелинах), настоящий батискаф без дна, на приборной доске ‒ засохшие водоросли.

Местные гуттаперчевые загорелые мальчики купаются в семейных трусах и майках, спихивают с волнорезов бледных интеллигентных нескладных мальчиков ‒ здыхов. Продавцы мороженого переступают через застывшие потные тела, спотыкаясь о разбросанные вещи.

В ожидании шторма корабли и сухогрузы выводятся из акватории и выстраиваются в долгую линию на горизонте, иногда в порт заходят многоэтажные лайнеры ‒ капитан курит на верхней палубе, дети бегают по мостикам. Портовые нырки окунаются за куском батона. Портовые бляди суют деньги матросу на трапе ‒ поднимаются, покачивая красивыми бёдрами.

В штиль получается запустить плоский камень на пять-шесть тихих шлепков-«блинчиков» (предварительно надо потереть пальцами, пошептать с ним).

чужое море

Я всегда боялся моря и всегда скрывал это. И потом, родясь в Одессе и вырастя в Сочи, ты наделён полномочиями петь дифирамбы дельфиньим плавникам, кипарисовым волокнистым стволам (или псориазным платановым), обтёрханным пальмам, невызревающим бананам и прочей водорослевой шелухе на раскалённых камнях. Субтропическая экзотика, что греет мёрзлые умы дремлющих под стук колёс норильчан.

Твори, выдумывай, пробуй.

Но море было слишком плотным, настойчивым, живучим, безапелляционным и безразличным, как гигантская неприрученная тварь. Я же предпочитал альковную камерность ванной, обескураженной пемолюксом.

Море мне было отчим. Доступное к тактильному, но не родненькое. Нечеловеческое.

И это давало повод к исследованию пляжей, таких разнокалиберных, претенциозных и скромно прижатых к полосе прибоя, солёных и пресных, чистых и демократично обсеренных, трефных и кошерных, с чайками и с крабами, яхтами-мотыльками и чугунными пушками, бронзовыми львятами в розариях и с блядскими кабаками.

Мне казалось, береговая линия – это плотный человеческий оверлок вокруг ртутной мерцающей капли, оброненной небрежной рукой.

Муравьиный набег на черничный джем.

Made on
Tilda